Жена его была полной ему противоположностью. Крупная, неряшливая блондинка с необычайно белой кожей, которая никогда не знала солнца, дождя или ветра> Ее расплывшаяся фигура была втиснута в моложавое зеленое платьице; глаза у нее были большие, светлые и выпуклые. Она напоминала какое-то водяное создание, выбеленное, промоченное до белизны годами пребывания в глубоких соленых водах. Однажды, к огромному изумлению этого создания, оно было вычерпнуто и выброшено, покрытое своим первозданным илом, в центре Брюсселя. «Она может существовать, — подумал ван дер Валк, — только в этой атмосфере тусклого аквариума».
В занавешенную затененную заднюю часть лавки почти не проникал свет, воздуха было еще меньше. Там и сидела эта чета, бесконечно попивая чай за скверным круглым столиком с инкрустациями из желтой меди, которые выпускали из бирмингемских мастерских во времена Индийского мятежа. А теперь он нелепо стоял в Брюсселе, вместо того, чтобы находиться в Челтенхеме. Мужчина, на его взгляд, совершенно окостенел; женщина перешла в жидкое состояние. Лицо ее напоминало баллон, наполненный стоячей мыльной водой, который, вероятно, стоял…
Он посочувствовал Шарлю. Здесь пахло ладаном, грязью и политурой для меди. Если эти люди зарабатывали на жизнь, то только с помощью мелких преступлений и еще более ничтожных пороков.
Женщина уставилась на него с какой-то оцепенелой складкой у рта, все еще мокрого от чая. Глаза у мужчины были острыми, брови походили на решетки в окне работного дома. Ван дер Валк вошел с развязным видом и понизил голос до гнусного шепота.
— Книги есть?
— Конечно.
— Хорошие книги, знаете, — с перцем.
Маленькие глазки испытующе оглядели его.
— Вы — фараон.
Ван дер Валк радостно улыбнулся:
— Угадали с первого взгляда.
— Что вам надо?
— Мне надо узнать все об одной картине. Кто ее купил, и как она выглядела.
— Странный вы фараон. И вы не брюсселец. Француз, да?
— Я — Андре Ренар, — неожиданно взревел он, — приехал за контрибуцией. А теперь хватит валять дурака, или я выкину эту незаконнорожденную игуану через окно и впущу вам немного свежего воздуха.
Голос стал визгливым:
— Не выйдет. Она была куплена и продана честно. Ее не украли и никто о ней не заявлял.
— Вы промахнулись. Она стоит денег.
— Значит, и узнать, куда она делась, тоже стоит денег, так?
— Вы это вчера попробовали. Ничего не получилось. Без фокусов, парень, а то как бы не закрыли вашу торговлю. У вас может случиться пожар и окажется, что страховщики не захотят платить.
— Слушайте, офицер, я сказал этому голландскому типу со странным акцентом, — он лелеял это описание Шарля ван Дейселя, — что я не могу вспомнить, как она выглядела, и это — чистая правда.
— Как часто вас преследовали судебным порядком?
— Ни разу, но…
— Какие-нибудь случаи флагелляции? Какие-нибудь истории с изюминкой?
— Мистер… Я честно…
— Придумайте что-нибудь получше.
— Так-растак всех фараонов. Коровьи шкуры!
— Вот это лучше. Память стоит больше, чем честность, а? Не так уж много у вас клиентов, и вы их всех хорошо помните: ведь каждый из них может представить возможность для шантажа. Ну — молодая или старая?
— Насколько я помню, молодая.
— Темноволосая или блондинка?
— Не знаю.
— Шляпа или шарф?
— Что-то вроде берета.
— Значит, вы видели ее волосы. Хотите неприятностей?
— Блондинка.
— Рост?
— Может, метр семьдесят пять.
— А вы наблюдательны, когда захотите. Уверены, что она была так высока?
— Да, почти.
— Возраст?
— Двадцать три — двадцать четыре.
— На каком языке она говорила? На французском?
— Да, почти так же хорошо, как вы. — Язвительно.
— Что она сказала?
— Просто показала на ту картину, — она была в окне, — и положила деньги на прилавок.
— Откуда же вы знаете, что она говорит по-французски?
— Потому что эта особа взяла картину и, выходя, сказала: «Вы не знали, что это хорошая картина, да?» — Злобный рот пытался спародировать образованную женщину; он был похож на какую-то высушенную старую гремучую змею. Воспоминание о том, как он упустил легкую наживу, до сих пор так разъедало его, что он не забыл интонации. Ясно, что это была правда — это была хорошая картина. С чего бы стал этот торговец спрашивать о ней, а теперь этот фараон? Но не такой он болван, чтобы засыпаться на вранье.
— В чем она была?
— В красном плаще. Больше я ничего не разглядел. Ведь на картине была просто улица в Брюгге или где-то еще. Не выглядела старинной. Я хорошо зарабатывал на картинах, я разбираюсь в них. Эта не выглядела сколько-нибудь стоящей, — я поместил ее в окно только потому, что она была яркой. Простояла там всего два дня.
Ван дер Валк зажег сигару как дезинфицирующее средство и выпустил защитный веер дыма. По его мнению, эта древесная вошь говорила теперь правду, но он немножко проверит его рассказ.
— Ну, может, мне теперь и ясно, как вы узнаете эту женщину. А как бы мне ее узнать? — Брови задергались от усилия придумать, как выпутаться из этого. — Давайте же, питекантроп, — сказал ван дер Валк.
Брови мигнули, сраженные ужасным словом.
— Никак, кроме как по ее разговору. Говорила по-французски немножко чудно. Как я говорю, не как брюссельцы. Больше похоже на вас.
Ван дер Валк отправился в кафе и выпил бренди. Он взял вечернюю газету и без энтузиазма просмотрел ее. Им овладела какая-то брезгливая усталость. Его тошнило от реальной жизни. Он сочувствовал Стаму. Может быть, из-за этого он начал разглядывать объявления о кинофильмах. Хлам. Хлам. Еще хлам. В глаза ему бросилось маленькое объявление. Ах, черт его побери! Вот он здесь мечтает о покое и красоте, мечтает припомнить свое детство. Мечтает о романтике, как Стам. А здесь все это ожидает его — чистое превосходное вино 1934 года. Шарль Буайе и Грета Гарбо в «Марии Валевской». Он бросил монеты на свое блюдечко. Как раз успеет, если поторопится.
Лучше. Отдохнувший. Очистившийся. Счастливый, — да, счастливый. Он принадлежал к тому поколению, которое радостно отдало бы жизнь за Гарбо. Он пошел в пивную и съел там кислую капусту, все еще во власти впечатления. Шел дождь; не жирный зимний дождь, а нежный, чистый дождь, вымывающий все дочиста, как весной. Даже неоновый свет он сделал приглушенным, романтичным и прекрасным. Он устал; купив в вокзальном киоске экземпляр в мягкой обложке «Унесенных ветром», он улегся с ним в постель в дешевом отеле. Открыть окно оказалось очень трудно; но когда он открыл его и подставил лицо ночному воздуху, стал виден крошечный краешек месяца и стремительный бег низко нависших облаков, и слышны были поезда. Где-то в его мозгу копошилась мысль. Но завтра, как сказала бы Скарлет, — другой день.
Один раз он проснулся, в середине ночи. Где-то играло радио. Он понятия не имел, почему ему внезапно припомнилось то, что произошло много лет назад. В годы сразу после войны была другая ночная радиопрограмма, но трансляция на передатчике, для оккупационных войск в Американской зоне, достаточно сильном, однако, чтобы его было слышно на средних волнах по всей Европе. Это был час передачи грамо-фонных записей, он назывался «Полночь в Мюнхене». Комически серьезный, напевный голос молодого американца говорил каждую ночь: «Половина первого — время для Разбивающего сердца». Сентиментальная мелодия, запоминающаяся своей сладостью, как горшочек джема. Ван дер Вал к, находившийся в Гамбурге с английскими частями, лежал в постели, вопреки строгим предписаниям, с высокой блондинкой (один метр семьдесят пять), невероятно романтичной девушкой, которую звали Эрика. Она обожала «Разбивающего сердца».
Когда он проснулся снова, как всегда в семь часов, он на секунду удивился, почему не слышна кофейная мель-ница Арлетты. Затем он вспомнил, где находится и что ему надо сделать. Он тщательно выбрился новым лезвием, с аппетитом поел и почитал «Монд». Закончив завтрак, он все еще не пришел к какому-нибудь решению; уставившись взглядом в стенку, выкурил еще одну сигарету. Не будет он звонить в Амстердам, рискуя быть принятым за дурака. Идея у него была совершенно идиотская, и лучше о ней молчать. Если окажется, что он прав, то это не имеет никакого отношения к тому, что он хороший полицейский. Это связано с прошлым, с Гретой Гарбо и Эрикой, Марией Валевской и другими высокими белокурыми женщинами; вот и все. Никаких доказательств нет и не будет. Никаких тщательно выработанных вопросов, никаких хитроумных полицейских трюков. Но он обязан был послушаться своего инстинкта. Доказательства не обязательны. У него было то, что минхер Самсон назвал внутренней уверенностью.
Он поехал вниз по авеню Карла Пятого и остановился у гаража, как раз там, где автострада смыкается с Гентским шоссе.